Неточные совпадения
Орут на все голоса извозчики, толкаясь и перебивая
друг друга, загораживая дорогу публике.
У постоялки только что начался урок, но дети выбежали
на двор и закружились в пыли вместе со стружками и опавшим листом; маленькая, белая как пушинка, Люба, придерживая платье сжатыми коленями, хлопала в ладоши, глядя, как бесятся Боря и толстый Хряпов: схватившись за руки, они во всю силу топали ногами о землю и, красные с натуги,
орали в лицо
друг другу...
Играла машина, ревели и визжали полоротые медные трубы, трескуче бил барабан, всё это
орало нарочито сильно, и казалось, что приказчики, мастеровые, мелкие чиновники, торгаши все тоже, как машина, заведены
на веселье, но испорчены внутри, во всех не хватает настоящего, простого человечьего веселья, люди знают это и пытаются скрыть
друг от
друга свой общий изъян.
— Эк ведь лукавый-то вас, — отвечала Пелагея, — а туда же, ученые! Как, прости господи, мальчишка точно неразумный, эдакую
ораву назвать, а
другой раз десяти копеек
на портомойное не выпросишь! Что теперь станем делать? Перед людьми-то страм: точно погорелое место.
Вон Липачек и Плинтусов
орут какую-то безобразную песню, вон Гордей Евстратыч смотрит
на них какими-то остановившимися глазами и хлопает одну рюмку за
другой.
— Яшка-то напился вдрызг, да отцу и бухнул прямо в глаза — вор! И всякие
другие колючие слова: бесстыжий развратник, безжалостный… без ума
орал!.. А Петруха-то его ка-ак тяпнет по зубам! Да за волосья, да ногами топтать и всяко, — избил в кровь! Теперь Яшка-то лежит, стонет… Потом Петруха
на меня, — как зыкнет! «Ты, говорит… Гони, говорит, вон Ильку…» Это-де ты Яшку-то настроил супротив его… И
орал он — до ужасти!.. Так ты гляди…
Он представлял себя в средине огромной, суетливой толпы людей, которые неизвестно для чего мятутся, лезут
друг на друга… глаза у них жадно вытаращены, люди
орут, падают, давят
друг друга, все толкутся
на одном месте.
Через три недели одры стояли у Московской заставы в Петербурге, а Дон-Кихот, высунувшись из кибитки, одною рукой заслонял какую-то пыльную кутафью, а
другою, опираясь
на Зинку, громко
орал...
— Да! — возразил Зарядьев, — много бы мы наделали с ними дела. Эх, братец! Что значит этот народ? Да я с одной моей ротой загоню их всех в Москву-реку. Посмотри-ка, — продолжал он, показывая
на беспорядочные толпы народа, которые, шумя и волнуясь, рассыпались по Красной площади. — Ну
на что годится это стадо баранов? Жмутся
друг к
другу,
орут во все горло; а начни-ка их плутонгами, так с двух залпов ни одной души
на площади не останется.
— Ну да, лорд Байрон. Впрочем, может быть, это был и не лорд Байрон, а кто-нибудь
другой. Именно, не лорд Байрон, а один поляк! Я теперь совершенно припоминаю. И пре-ори-ги-нальный был этот по-ляк: выдал себя за графа, а потом оказалось, что он был какой-то кухмистер. Но только вос-хи-ти-тельно танцевал краковяк и, наконец, сломал себе ногу. Я еще тогда
на этот случай стихи сочинил...
Обманула земля. Еще уборка не отошла, а уж повалил к Жегулеву народ, взамен надежд неся ярость и точно ослепший, ко всему равный и беспощадный гнев. Кончились дни затишья и ненужности. Многие из пришедших точно стыдились, что их удалось обмануть, избегали взгляда и степенничали, смягчая неудачу; но были и такие, что яростно богохульствовали,
орали, как
на сходке, в чем-то попрекая
друг друга...
— У него ярости много, — настаивал Соловьев, — пусть
на случай около выхода
орет: наши идут! Кто не бежал, так убежит, скажут, тридцать человек было. Боткинский Андрон таким-то способом сам-друг целую волость перевязал и старшину лозанами выдрал.
Вечерами, по субботам, у нашей лавки собиралось все больше народа — и неизбежно — старик Суслов, Баринов, кузнец Кротов, Мигун. Сидят и задумчиво беседуют. Уйдут одни, являются
другие, и так — почти до полуночи. Иногда скандалят пьяные, чаще
других солдат Костин, человек одноглазый и без двух пальцев
на левой руке. Засучив рукава, размахивая кулаками, он подходит к лавке шагом бойцового петуха и
орет натужно, хрипло...
— «Ча-ба-на»! —
орал с
другого конца залы не человеческий, а какой-то жеребячий голос.
Рыбаки забирались в трактир или еще в какое-нибудь веселое место, вышвыривали всех посторонних гостей, запирали наглухо двери и ставни и целые сутки напролет пили, предавались любви,
орали песни, били зеркала, посуду, женщин и нередко
друг друга, пока сон не одолевал их где попало —
на столах,
на полу, поперек кроватей, среди плевков, окурков, битого стекла, разлитого вина и кровавых пятен.
…Он опять
орет, и я не могу больше писать. Как ужасно, когда человек воет. Я слышал много страшных звуков, но этот всех страшнее, всех ужаснее. Он не похож ни
на что
другое, этот голос зверя, проходящий через гортань человека. Что-то свирепое и трусливое; свободное и жалкое до подлости. Рот кривится
на сторону, мышцы лица напрягаются, как веревки, зубы по-собачьи оскаливаются, и из темного отверстия рта идет этот отвратительный, ревущий, свистящий, хохочущий, воющий звук…
— Есть и это… отвыкаем очень… невелика, кажется, хитрость
орать, а меня хоть зарежь, так косули по-настоящему не уставить… косить тоже неловок: машу, машу, а дело не прибывает… руки выломаешь, голову тебе распечет
на солнце, словно дурак какой-нибудь… и все бы это ничего, и к этому мы бы делу попривыкли, потому что здесь народ все расторопный, старательный, да тут есть, пожалуй,
другая штука…
— Коль в молодцах у нее, так молви — приемкой бы не медлила! —
на всю пристань
орал капитан. — Я ей не караульщик!.. Мне
на другом пароходе место готово… Лишусь по ее милости места, убытки взыщу… Скажи от меня ей, чернохвостнице: здесь, мол, не скиты, потачки не дадут… Так и скажи ей — тысячью, мол, рублев не отделаешься… Я ей щетинку-то всучу…
Взъяренный,
на заседание
врываюсь лавиной,
дикие проклятья доро́гой изрыгая.
И вижу:
сидят людей половины.
О дьявольщина!
Где же половина
другая?
«Зарезали!
Убили!»
Мечусь,
оря́.
От страшной картины свихнулся разум.
И слышу
спокойнейший голосок секретаря:
«Они
на двух заседаниях сразу.
В день
заседаний
на двадцать
надо поспеть нам.
Поневоле приходится раздвояться.
До пояса здесь,
а остальное
там».
— Да ты не
ори, — шепотом молвил Марко Данилыч, озираясь
на Веденеева. — Что зря-то кричать? А скажи-ка мне лучше, из рыбников с кем не покалякал ли? Не наплели ли они тебе чего? Так ты,
друг любезный, не всякого слушай. Из нашего брата тоже много таковых, что ему сказать да не соврать — как-то бы и зазорно. И таких немалое число и в каждом деле, какое ни доведись, любят они помутить. Ты с ними, пожалуйста, не растабарывай. Поверь мне, они же после над тобой будут смеяться.
— Музыку! — кричал отчаянным голосом писарь. — Подавай музыку!
На основании приказа за номером сто двадцатым предлагаю вам танцевать! Ти-ише! — продолжал
орать во всё горло писарь, думая, что это не он сам кричит, а кто-то
другой. — Ти-ише! Я желаю, чтоб танцевали! Вы должны мой характер уважить! Качучу! Качучу!
На его театральной судьбе, впрочем, не оправдалось замечание
другого героя этой пьесы, Аркадия Счастливцева: «Нынче оралы-то не в моде»!..